К предыдущемуВ раздел "ВОСПОМИНАНИЯ"К следующему

КРУЖОК ПРОЗЫ ДЛЯ ЗАДУМЧИВЫХ ДЕТЕЙ

Галина Парфёнова

Он давал нам задание и оставлял скрипеть перьями и легковатыми шариковыми ручками. А сам выходил почти что на цыпочках, стараясь не вспугнуть наше вдохновение. Он мягко удалялся по дворцовому паркету и плавно задвигал за собой тяжёлую резную дверь, прощально лязгнув витиеватой ручкой. Это совсем не походило на то, как в школе учитель выходил из класса, что было знаком срывания всех тормозов, и пространство занималось вырвавшимися голосами, стуками, шумами кидания и бросания.

Когда он оставлял нас за кругом деревянного стола из собрания императорской фамилии, тишина становилась ещё тише. Только чуть позвякивали стеклянные листики огромной люстры, когда троллейбус проезжал по Невскому проспекту.

Его задание заставляло хмурить лбы, вспоминать стремительный жизненный опыт наших 13 или 14 лет, ловить прожитое, как лёгкую, ускользающую бабочку и расправлять на бумаге, обрисовывая корявой ручкой контур. Образы так часто вспугивались, улетали, кружились рядом и не садились, боясь белого листа бумаги.

Он устраивал себе перекур. Ритуал раздумчивый и философский, идущий параллельно нашим творческим поискам. Мы много лет спустя пытались вычислить, где же он находил конспиративное пристанище приверженца «Беломора», если во Дворце пионеров запрещалось курить, дабы не отравлять никотином детские организмы.

В этот момент, когда мы — тогдашние дерзайцы, заняты творческой работой, а наш любимый педагог дожидается написанных в прозе шедевров, я могу позволить себе ужаснуться. Теперь мне кажется, что было безумной затеей пытаться научить писать рассказы школьников 7–8 классов. Года ещё не клонили нас к суровой прозе. Мы вполне могли воспарять в стихах, согласно бешеной амплитуде переживаний переходного возраста.

И всё-таки я чётко помню, как на вопрос Рудольфа Михайловича, который вёл запись в литературный клуб погожим сентябрьским деньком, в какой кружок меня записать, я ответила лаконично, будто индеец-воин: «Проза». Успех написания школьных сочинений «Как я провела летние каникулы» здесь был явно ни при чем. Аукнула судьба. И я оглянулась. И осталась в этой деревянной резной шкатулке со звенящей люстрой, с «шоколадным» потолком, со скользящим паркетом и бюстом Пушкина, разглядывающего Невский из окна. Эхо того данного мною слова до сих пор отзывается во мне.

Среди геометрии, физики, алгебры, ботаники вдруг разверзались небеса, и являлся вопрос « А что ты своим рассказом хочешь сказать человечеству?».

Рудольф Михайлович смотрел каждому из нас, казалось, в глаза, на самом деле чуть выше — на макушку. Будто на вырост. А говорил он тихо, перекатывался в плюшевых низинах своего голоса. И все угомонялось, чтобы услышать его, дыхание затаивалось. Так и теперь хочется угомонить душу, чтобы расслышать свою память о нём.

Мы как-то увидели, что Рудольф Михайлович ведёт записи в толстой книжке с солидным переплетом. Получалось, что писатель минует все редакторские, издательские стадии и пишет сразу на сброшюрованные страницы тома собственного рукописного собрания сочинений. Мода на подобные блокноты ещё долго держалась среди дерзайцев.

Безумие обучать нас прозе не было сродни барскому сумасбродству. Оно сочеталось с терпением садовника, который не сразу видит, во что превратится аллея тонких саженцев. (Довольно приятно увидеть себя и друзей в этом «мичуринском» образе). Каким-то образом, не слишком радуя нашего педагога частыми шедеврами, мы обнаруживали в себе именно ту группу внутренних мышц, которая помогает превратить пережитое ощущение в образы и явить их в интонации слов. Страх белого листа бумаги прошёл. А ведь замечательно преодолеть страх. Может быть, эти мышцы окрепли и заработали у некоторых из нас только теперь. Но знание о том, что существует такое действие, в котором замешан и внутренний, и внешний мир, мы получили тогда.

— Это Курочкин?

— Нет, это Петушков.

Рудольф Михайлович рассказывал нам о какой-то пьесе или рассказе. Все начиналось с банального телефонного попадания не туда. Кто-то спрашивал Курочкина. В ответ отшучивались. Раздавались короткие гудки. И ошибка вновь повторялась. Повторялась и шутка. Больше их ничего не связывало. Но каждодневный ритуал становился похожим на приручение Лисом Маленького Принца. Потом грянула война. И вдруг почти в руинах дома — телефонный звонок: «Это Курочкин?» — «Нет, это Петушков». Рудольф Михайлович рассказывал и улыбался торжествуя. В этом сюжетце было что-то соответствующее тому, что он искал в мире. Непотерянная связь людей.

Мы шли в ДК Кирова в весенние каникулы дежурить на празднике книги. Дворец как оброком донимал нас дежурствами на ёлках, неделях Детской книги, придумывал нелепые повинности, с которыми мы вполне справлялись, не отвлекаясь от лишней возможности побыть друг с другом.

Нас вёл Рудольф Михайлович. Путь пролегал мимо Князь-Владимирского собора. На колокольне били в колокола. Мы продолжали обсуждать свои школьные дела. Математичка заболела, вот повезло, на физре бегали вокруг школы, по русскому задали два упражнения, завтра контрольная, завалю. А звон над головами устремлялся за Неву. Наш педагог слушал, остановив ход бойкого шествия, ожидая, что кто-нибудь из нас захочет тишины и вместит звон в себя. Он смотрел снисходительно и сочувственно, лукаво и отстранённо. А мы стояли попарно у колокольни, как детский сад у светофора, машинально ожидая зелёного света.

В ёлочной фантасмагории дворцовских дежурств мелькали родные белые пилоточки, отмеченные радугой — остатки пионерского величия. В анфиладе среди горок, качелей и аттракционов, вновь усердно перекрашенных ротой солдат и отделом педагогов и методистов, уместился плюшевый Пиф. Место нашлось ему на третьем этаже, поближе к радиорубке. Пиф был говорящий. И это приводило в изумленье. Пиф отвечал на вопросы детей слегка изменённым техническими помехами голосом Рудольфа Михайловича. И мы, дерзайские дежурные, быстро разгадали этот трюк. Так когда-то по высунувшимся из-под Дед Морозовского рукава запонкам я узнала папу. К Пифу подвели серьёзную, глубокомысленную Юлю с белым бантом из группы младших прозаиков. Пиф любезно поболтал с Юлей, а в конце спросил: «Юля, а почему ты ещё рассказ не сдала?..»

— Пиф, откуда ты это знаешь?.. — бант удивлённо встрепенулся испугом летней капустницы. Пиф походил на пифийского оракула.

В наших литературных поездках мы утихали после дня экскурсий, устроившись в физкультурном зале пустой школы на ночлег. В школьной рекреации тихими мерными шагами выхаживал свою новую пьесу Р.М. Наступал его творческий час.

Он проводил с нами так много времени на занятиях, на совете клуба, на дежурствах, в литературных экспедициях, что казалось, будто он нераздельно наш, а другой жизни у него и не может быть. А у Рудольфа Михайловича была своя семья. Жена, напоминавшая загадочную фею, и два сына. Он задумывал пьесы, писал их. Пьесы требовали подчас вживания в иное. Он писал пьесу о больных детях, их врачах и работал медбратом ночами после наших занятий.

Почему-то он не допускал нас писать пьесы и сказки. Даже сердился. Давал нагоняй, предупреждая, что это сложно, а мы еще непростительно юны для таких жанров. Много лет спустя он сам написал пьесу «Сказка для задумчивых детей», которую мне довелось поставить в театральной студии «Антиквар».

Себя он определял как драматурга, который пишет о детях. Рудольф Михайлович пришёл в «Дерзание» из ТЮТа. Иногда ему не хватало театра в нашем клубе. И тогда он устраивал его сам. С нами он поставил представление о трёх клоунах, которые шли по свету и искали нечто, называющееся «Дерзанием». В канву действия вплетались стихи и рассказы дерзайцев. Мы гастролировали с этой программой по школам города.

Время 70-х годов было монотонным и глухим. Течение исторического времени приостанавливалось, как останавливаются незаведённые часы. Исторических перспектив, взлётов и падений, перестроек и реформ ещё не ожидалось. «Дерзание» являло собой тогда странный «оазис» творческой жизни, которую не могли изменить ни планы, ни отчёты, ни «экраны соревнований». Педагоги ограждали нас. Не от жизни, а от чувства исторической безнадёжности.

Был большой ключ № 210, пружинно проворачивающийся в скважине массивных дверей, которые напоминали переплёт старого солидного издания. Рудольф Михайлович щёлкал тумблерами выключателей, и ярусы люстры гасли. Оставалась одна лампа в сердцевине угасшей стеклянной листвы. На квадраты коричневых стен набегала рябь отсветов. Наверное, каждому хотелось оказаться случайно запертым в звенящей пустоте огромной шкатулки.

За круглым столом, который поддерживали прогнувшиеся кариатиды с серьёзными лицами, мы (тоже с серьёзными лицами) слушали, как Рудольф Михайлович читал нам пронзительного Хемингуэя, неизвестного Гаршина, неизведанного Герцена, внезапного Олешу. Рассеянный взгляд мог скользнуть от ветвей деревьев в Аничковом саду к деревянному камину, мог переместиться на неоновые буквы «Авроры», вертикально подвешенные у арки кинотеатра. Они были видны в другое окно, выходящее на неугомонный Невский.

Не жалейте, что нам досталось проводить часы в условиях, достойных принцев и принцесс. Не сочувствуйте возможной оранжерейности, всхоленности и взлелеянности нашего поколения. Помните, как предупреждал Набоков: «Балуйте детей, неизвестно, что им ещё предстоит». Рудольф Михайлович догадывался об этом.

В тот момент, когда я выбиралась из детства, мне был явлен благородный человек из мира взрослых. Он мог услышать мои скрытые боли, которых я и сама ещё не понимала. Мы выросли из любимой «шкатулки». Но я вглядываюсь, примеряюсь, ищу привычную с тех пор меру человечности, которая тогда казалась само собой разумеющейся.

К предыдущемуВ раздел "ВОСПОМИНАНИЯ"К следующему
Система Orphus
Hosted by uCoz