К предыдущемуВ раздел "ВОСПОМИНАНИЯ"К следующему

БУДЬ СЧАСТЛИВ, МОЙ СКАЗОЧНЫЙ ГОРОД…

Юлия Фадеева

Мы — кружок прозы Рудольфа Каца, выпускники литературного клуба «Дерзание» 1978—1982 годов. До сих пор нас ведёт по свету нечто, связывающее сильнее, чем узы родства. Есть одно слово, которое всё объясняет — Учитель.

Мы были бы рады поздравить Рудольфа Михайловича с Днём метеоролога или пограничника, с весной и осенью, с дождём и снегом. Наши букеты, приуроченные к одному из бесчисленных всенародных праздников — Дню учителя — смущали педагога: «Ведь цветы дарят женщинам! Я и не думал, что имею к этому школьному празднику какое-то отношение», - Р.М. говорил серьёзно, а потом, полуотвернувшись, тихо улыбался. Тому, кто помнит его улыбку, давно известно, что судьба послала нам не только лишения. Науку педагогику он изучал недолго. Педагогический институт, куда поступил в юности, бросил и ушёл в литературный — наверное, к счастью, потому что Рудольф Михайлович остался единственным на моей памяти педагогом, который гладил детей по голове, будто все мы — его собственные птенцы. Этим-то он и отличался от школьных учителей и прочих «наставников».

Я хорошо помню подробности моего детства. Едва ли не самое главное и счастливое воспоминание связано именно с этим человеком: вот его голос — никогда не громкий, его слова — никогда не пустые, взгляд — никогда не прощальный, хоть его давно нет с нами, а ладонь его на моей макушке — всегда лёгкая и теплая; под этой ладонью — будто уже не я, а облако света, главная часть моего существа…

Р.М. учил нас не прозу писать — этому никто не может научить, — а смотреть на мир глазами того самого светлого существа, что внутри. Он видел это существо в каждом ребёнке — иногда сразу, с первой встречи, а иногда — год за годом помогая ему «вылупиться» на свет, избавившись от скорлупы невежества, страха, недоверия к миру.

Вторники и четверги — дни наших занятий — ожидались с нетерпением, будто собственный День рождения. Каждая наша встреча, действительно, была новым рождением.

На самом первом занятии Р.М. дал задание — пойти к окнам и описать то, что увидишь. В моем окне особенно приметным оказалось большое дерево. Я долго смотрела на него, пока не почувствовала, что оно живое. Так появился первый этюд — попытка «остановить мгновение», удержать на листе бумаги мимолётность опадающего осеннего листа.

Тогда я рассматривала дворцовый сад из высокого окна дубовой гостиной, в которой было так просторно и тихо, что Невский, суетливо текущий за другими окнами, казался лишь кадром «немого» кино. Старинные сводчатые окна надежно защищали царский охотничий кабинет от документальных хроник всех столетий, нелепо и неуклонно повторяющих друг друга. Так тихо было в комнате, что самый тонкий звон хрустальной подвески наполнял её всю — столь музыкальной люстры нет, пожалуй, нигде.

Первое впечатление от этого места я нашла в своих детских стихах: «Жёлтый стол, камин и свечи, шоколадный потолок. За окном осенний вечер тихо всхлипнул и замолк». Свечи, конечно, упомянуты только для рифмы, зато я вспомнила, как мне было там тепло. В первый год общения с нами Р.М. часто просил составить маленькую историю из нескольких заданных слов, которые казались очень далёкими друг от друга по смыслу. Он учил находить взаимосвязь явлений. Оказалось, что нет на свете ни одной случайности — ничего бессмысленного и ненужного. В самом будничном разговоре с ним о погоде вдруг совершаешь открытие: не оттого ли день стоит такой солнечный, что этого кому-то очень захотелось? На первый проблеск религиозного сознания Р.М. отвечает спокойно: «Возможно, всё так и есть». Он никогда не внушал детям ни религиозных канонов, ни каких-либо иных, но во всех его словах, мыслях и делах было больше от Бога, чем у любого из проповедников, которые мне встречались.

От этюдов и упражнений мы переходили к рассказам. Об одних только собаках любимый наш преподаватель выслушал столько слезливых историй, сколько не снилось самому крупному специалисту по этим беднягам.

Рассказ надо было прочесть вслух на занятии. Плохо или хорошо это получалось — Р.М. настойчиво добивался уважения к каждому: человека надо выслушать и понять. После чтения рассказ обсуждали. Не «плохо — хорошо» и не «понравилось — не понравилось», а «что автор хотел сказать миру? Удалось ему это или нет? Почему?». Авторы, конечно же, не хотели сказать своими произведениями ничего плохого, поэтому на долю каждого выпадали, в первую очередь, добрые слова. Теперь мы иногда глумимся друг над другом, но всё же вспоминаем: скажи хоть одно доброе слово… Может, потому мы до сих пор вместе, что знаем сокровенное — то, что хотели «сказать миру» с самого детства. Я и сейчас помню почти все рассказы кое-кого из моих друзей, написанные с шестого по десятый класс.

Ни в одной из школ моего детства и ни в одном из летних «овощных» лагерей, а именно на занятиях у Рудольфа Михайловича я поняла, что значит работать. Сам он писал пьесы для детского театра и не раз повторял, что литературное творчество — это большой труд, который отнимает много времени, приносит мало денег и требует каждодневного «погружения». Другие литературные объединения, которые мне довелось случайно увидеть, казались со стороны чем-то вроде клубов для любителей гольфа: взрослые люди собрались, чтобы приятно провести время. То, что звучало на наших занятиях, и в чем принимал участие каждый, независимо от возраста, серьёзные люди называют основами литературного анализа, стилистики и редактирования, литературоведением… Можно где-нибудь много лет слушать лекции на эту тему, а можно задаться одним вопросом: что надо сделать для того чтобы из твоего детского лепета получился, например, рассказ? Сделать надо было немало, поэтому занимались мы своей прозой в школе на уроках, в метро, по ночам и даже иногда в Новый год.

Далеко не все родители были довольны таким поворотом событий: надо делать уроки, спать, дышать воздухом и поступать в институт. Но ничьи опасения не сбылись, почти все получили такое образование, какое хотели и, более того, — мало кто занимается литературой профессионально. Громких литературных имён нет, все мы — обычные люди. Среди моих друзей довольно много педагогов. Думаю, легко догадаться, по какой причине.

Р.М. уделял нам столько внимания лишь потому, что мы были детьми. Судя по всему, эта работа просто приносила ему радость. Никогда не стремился он вырастить Бальзака из каждого ребенка и никогда не считал такое возможным. Лишь немногим выпускникам он советовал не бросать литературных занятий, однако до сих пор пишут почти все, чаще - «в стол». Чему он нас действительно научил, так это умению отличать хорошую прозу от остальной, разумеется, не делая исключений и для своих "шедевров".

Одна наша знакомая много лет пишет роман, не имея представления, что произойдет с героями, когда и чем закончится повествование. Она и не пытается ускорить развязку. Может, герои давно живут своей жизнью, а сама сочинительница навеки отождествилась с кем-то из них? Радость такого «межстрочного параллельного бытия» присуща многим. У каждого из нас немало дел в обыденной жизни, но наша проза — не уход от них, а просто другая жизнь, вторая, третья… Тем более, что все жизни в этом мире переплетены.

Рудольф Михайлович пришел к нам из ТЮТа — Театра юношеского творчества того же Дворца пионеров, где он сам занимался в детстве и впоследствии преподавал. Многие педагоги были выпускниками Дворца — это, видимо, не просто традиция, а закономерность: что-то живёт в доме нашего детства и не отпускает от себя. После бурной театральной жизни дерзайские дети кому угодно могли показаться слишком задумчивыми. В 13—14 лет мировые проблемы одолевали нас сильнее, чем когда-либо в более зрелом возрасте. В той группе прозаиков, где я начинала заниматься, неизгладимой байроновской печатью вселенской скорби было отмечено каждое второе лицо. Наверное, педагог сначала искренне нас жалел, потому что всеми силами старался вернуть нам детство. Сначала Р.М. задумал в «Дерзании» что-то вроде театра, в котором ни кошку, ни мышку изобразить толком никто не мог, да и не хотел. Даже собственные произведения ставить на сцене нам не очень-то нравилось. Зато удалось однажды прочесть вслух рассказ В. Гаршина «Красный цветок». Видимо, этот замечательный русский писатель, открытый мною благодаря педагогу (в школьной программе того времени его произведений не было), задел самые чувствительные наши струны — мировой скорби в его действительно прекрасном рассказе было очень много. Мы так художественно его прочли, разделив текст на несколько равных кусков, что я до сих пор помню и мёртвую тишину в гостиной, и наши лица — наконец-то перевоплощённые. Р.М. удивился и призадумался, но попыток нас развеселить не оставил.

Чтобы сплотить клуб, педагоги решили вывезти нас за город на природу. Кроме этого были еще летние экспедиции «в дальние страны», о которых мне приходилось только мечтать — родители не отпускали. Зато майский день в Орехово не забудется никогда. По заранее спланированной программе детям, чтобы они по-настоящему отдохнули, предложили опять-таки поиграть. Разделившись на «королевства» — почему-то пиратское и лягушачье — мы, как сумели, кого-то изобразили. Кружок поэтов Нины Алексеевны Князевой играл гораздо лучше в свое лягушачье болото: из всех имен и названий они изобрели словесные каламбуры, играть им вообще нравилось, и казалось, детство не ушло от них преждевременно. Вот два главных вопроса, которые волновали девочек Н. А. Князевой в ту пору: «Можно ли любить негра?» и «Можно ли любить не уважая?» Несмотря на поразившую нас наивность, некоторые из воспитанников Н.А. Князевой уже в 12–13 лет писали зрелые стихи. Сейчас их имена можно встретить на обложках тонких книжек, на афишах литературных вечеров, в различных поэтических сборниках.

В совместных поездках клуб, конечно, сплотился. Мы подружились с поэтессами и на оба их вопроса уверенно ответили: «Можно», — но на жизнь вдруг взглянули с другой стороны.

Игра в пиратов не была главным событием того дня. Вот что запомнилось навсегда: всюду — белые от ландышей и подснежников холмы, белый солнечный свет от белых стволов; мы сидим на поляне вокруг Рудольфа Михайловича в этом чистом лесу. Он развлекает нас разными историями, изображая кого-то в лицах, потом поёт свои особые песни без музыкального сопровождения, тихим голосом. Наверное, эти песни очень ему дороги. Они написаны к тютовским спектаклям и не только к ним. Может быть, он бережёт их как воспоминания своей юности или детства и поёт очень редко, несмотря на просьбы. Некоторые песни весёлые, но Р.М. улыбается им словно издалека, из какого-то иного времени, улыбается веселью других, поэтому получается грустновато. На той белой поляне из лесных цветов, еще пахнувших снегом, вдруг нашло на меня одно из самых странных состояний моего детства, когда сознательно «останавливаешь мгновение» — единственный кадр из длинной киноплёнки, выбранный, якобы, наугад. Уже в детстве чувствуешь, что фильм, в котором все мы участвуем, невозможно остановить. Но вдруг от большого счастья или большого горя, а, может, от избытка кислорода в свежем лесу, картинки перестают мелькать, и кажется, что умираешь. Перед глазами лишь одна, которая остаётся потом фотографией на память.

Рудольф Михайлович быстро догадался, что попытки нас развеселить ни к чему, что нам хорошо и так, мы счастливы со своими рукописями и бесконечными разговорами, что театр как таковой нам не нужен, потому что игры у нас другие, и театральные подмостки нам тесны. А главное, будучи и сам не слишком весёлым человеком, Р.М. не мог не заметить нашей тихой радости от общения друг с другом и от каждой встречи с ним. После занятий мы редко спешили домой, и ключники в нетерпении заглядывали к нам. За Рудольфом Михайловичем ходили хвостом, насколько это было возможно, например, посмотреть, как он направляется к метро по Невскому в новой куртке. Потеряв его из виду, забредали в какой-нибудь сад, блуждали среди сумеречных колонн и бесконечно провожали друг друга. Мальчикам, которые кроме литературы занимались карате и другими делами, свойственными их возрасту, невольно передавались его мимика, манера говорить. У некоторых появились кожаные пиджаки, как у Р.М. Самым высоким отзывом об их достоинствах был такой: «Лет через пятьдесят он станет, как Р.М.» (Рудольфу Михайловичу в то время исполнилось только сорок).

Интерес к театру постепенно появился, поскольку это было частью его жизни. Я помню, как мы волновались на спектакле «Сад», поставленном в ТЮТе по его пьесе, как следили за каждым действием актёров, пытаясь разглядеть в темноте выражение его лица. «Когда ставят твою пьесу — всегда оказывается что-нибудь не так, как представлялось, - говорил Р.М. накануне спектакля. — Но это естественно, а иногда даже интересно». Кулёк липких конфет, подаренный нами перед началом спектакля, должен был, по нашему мнению, избавить его от лишних переживаний.

Рудольф Михайлович писал пьесы для детей, которые по сути можно назвать сказками. К этому занятию он относился очень серьезно и считал его главным в жизни. Свою работу в театре и в Союзе писателей он не очень-то афишировал, уделяя внимание, в первую очередь, нашему творчеству. Но пьесы его ставили, иногда их публиковали в сборниках и журналах. Обо всём мы немедленно узнавали, и эти события воспринимали не иначе как на свой счёт, т.к. Рудольфа Михайловича считали чуть ли не своей собственностью. Сообразив, что от нас всё равно не отвязаться, Р.М. начал делиться подобной информацией, сознавая, что это накладывает на него ещё большую ответственность. Обладатели драгоценных текстов, например, добывшие где-то журнал «Театр», считались счастливцами. Сравнительно недавно, в 1993 году, в Нижнем Новгороде вышел единственный сборник его пьес, и теперь все мы его счастливые обладатели — делить нечего.

Оставив затею с «дерзайским театром», Р.М. уже не «расшевелить» нас пытался, а, наоборот, оградить от недовольства слишком серьёзных людей: не очень-то мы стремились участвовать во всевозможных общественно-массовых мероприятиях и недолюбливали «экранов социалистического соревнования». Во всём этом, конечно, был виноват педагог, и ему постоянно приходилось растолковывать кому-то простые истины — об особенностях творческого процесса, о детской психике и т.п. На дворе стояли самые «застойные» погоды, но клуб наш, как встарь, никак не оставляли в покое. Благодаря двум педагогам поэзии и прозы до детей долетали лишь отголоски очередного идеологического бреда, проистекающего из одной единственной фразы, написанной полвека назад: «Литература должна быть партийной». Взрослые брали всё на себя. Р.М., как мог, пытался нам объяснить, что если надо писать очерки о каком-то заводе — пойдём и напишем, ведь там работают люди, а для литератора каждый человек, каждая судьба чем-то интересны. В ответ на беспечную иронию юных упрямцев он рассказывал о том, что было в клубе до нас — о процессе над Бродским, о трагической смерти А. Адмиральского, о том, как на несколько лет жизнь в клубе вообще остановилась. Нам же события пятнадцатилетней давности казались далёкой историей, но мы послушно шли на завод, радуясь возможности лишний раз в неделю побыть вместе и сходить куда-нибудь с Рудольфом Михайловичем — всё равно куда.

Что могли, мы делали для Дворца. Например, дежурство на ёлках, на праздниках детской книги считалось святой нашей обязанностью. Все эти дела выпадали на каникулы, требовали отдачи времени и сил, однако новогодние детские праздники в Аничковом дворце казались мне волшебными. Нигде не было под Новый год такой красоты, такого количества всевозможных развлечений. Праздник этот делали наши педагоги. Занятия прекращались, а гостиная преображалась. В ней обычно прятали подарки. Хозяйственные снегурки катили их туда на тележках и запирали на ключ.

Рудольф Михайлович несколько лет подряд озвучивал говорящую собаку по имени Пиф. Дежурить рядом с ним на этом аттракционе было пределом мечтаний. Пиф не только разговаривал с детьми о чём угодно, но чуть ли не мысли их читал. Думаю, многие верили, что он настоящий.

Закулисная сторона всего этого великолепия внезапно изумляла и делала взрослее. После очередного потока маленьких детей, после отгремевшего и отсверкавшего в десятый раз представления вдруг встречается тебе на Деревянной лестнице, где никто не ходит, Дед Мороз в джинсах под распахнутой шубой, который устало и торопливо курит.

Любые праздники, даже летние каникулы, казались затянувшимися — мы спешили вернуться к нашим занятиям. Кажется, есть только одно зеркало на свете, в котором я — это всегда я. Оно — на Мраморной лестнице Дворца. Еще один пролёт — и я увижу после долгого лета приоткрытую тяжёлую дверь, загляну туда, и сначала меня заметит Нина Алексеевна: «Поди сюда, радость моя!». «Железный» Пушкин, как всегда, смотрит в окно. А Р.М., оторвав взгляд от письменного стола, улыбнётся так, что и слов никаких не надо. Я, оказывается, выросла и стала такой красивой, что сказать невозможно, а уж умной какой… самой распрекрасной. И это всё правда! Независимо от того, что у тебя там за лето написано.

Творческой плодовитости нашей группы Рудольф Михайлович не переставал удивляться. В детстве пишешь иногда для того, чтобы разрешить важную проблему, иногда для друзей, чтобы развлечь их, а иногда для себя — «остановить мгновение». Мотивы у всех разные, но прозы у нас всегда было много — непонятно, как успевали мы всё прочесть. Представьте, вам посвящают целое занятие, на котором вдруг выясняется, что вопросы, затронутые в рассказе, так важны, что и Шекспир не смог их разрешить. Утешает другое — во все века все пишут об одном и том же, но по-разному, а на вечные вопросы нет ответов, или у каждого — свой. Главное — написать по-своему, но что это означает? Здесь-то и узнаёшь о себе такое, до чего в одиночку ребёнку никогда не додуматься. Последнее слово — за Рудольфом Михайловичем, который приводит множество литературных примеров (трудно потом не прочесть эти книги), знает необычные истории из жизни, потому что находит общий язык с самыми разными людьми. Однажды он вез нас из загородной поездки и полчаса разговаривал со случайным попутчиком. Я не представляла, о чем можно говорить так долго с незнакомым полупьяным человеком в жутком ватнике. Когда Р.М. писал какую-то историю о медиках, он несколько месяцев работал ночами в больнице. «Описать можно только то, что хорошо знаешь, - говорил он. — Заниматься этим может только наблюдательный человек, который видит жизнь в ее многообразии.» Напрашивался вопрос: «Что же вижу я?»

Р.М. рассказывал, какие мы на самом деле, знал о нас то, чего не знали другие — наши «произведения» говорили о нас больше, чем могли сказать даже внимательные родители. Из нас выросли довольно сильные люди — мы с детства знаем о себе самое главное и дорожим этим.

Были на занятиях и вольные слушатели — из кружка поэтов, из студии художественного слова; приходили выпускники. Слушали его с большим интересом и удовольствием. Непостижимым образом он давал очень много информации, не читая лекций, не разбрасываясь терминами, просто по ходу дела. Бывшие «вольные слушатели» так и остались с нами. Все давно позабыли, кто читатель, а кто писатель, поэт или прозаик. Теперь это не имеет значения, и все мы — одно целое. Можно не видеться годами, но даже после долгой разлуки будет такой же разговор, как если бы мы расстались вчера: люди, бесспорно, меняются, но то, с чем они приходят в мир, никуда не исчезает.

Р.М. шутит: «Это углубление в столе, наверное, для моего живота». Даже желторотые птенцы, не знающие жизни, не умеющие заглядывать в будущее, чувствуют, как горчат его слова: Р.М. не может стать толстым, словно какой-нибудь директор, и ему никогда не превратиться в старика. За длинным нашим столом, во главе которого он теперь восседает, шутливо изображая важность и самодовольство, окажутся совсем другие люди. Ничто не длится вечно, но остаются «фотографии на память».

В коротком промежутке между занятиями люстра вспыхивает на мгновение, и перезвон хрустальных подвесок сливается в самую высокую ноту органа, будто звучит тишина. Кажется, всё в полумраке, только у стола, где беседуют Р.М. и его ученик, - яркий золотой свет. Оба становятся слишком серьёзными, голоса умолкают, на лицах — одна и та же печать, делающая их похожими уже сейчас. Лет пятьдесят, назначенные каждому мальчику для достижения совершенства, вдруг миновали. Но никто не состарился, не сделался толстым и важным, все остались на «фотографии». Аккорд звучит лишь секунду, фокусы с электричеством прекращаются. Дальше — меняются декорации, а занавес не опускают.

Мы сидим в небольшой комнате на Светлановском проспекте. Р.М. уже не работает в клубе. Он пишет пьесу. Чувствует себя плохо — это заметно, хоть он и отшучивается: «Вот уж не думал, что работать с детьми — так важно для меня. Казалось, главное — это театр, драматургия. Я и педагогом-то себя никогда всерьёз не считал». После ухода из Дворца попытки обрести душевное равновесие, «спокойно заняться своим делом» не очень-то ему удавались, хоть пьеса и продвигалась к концу. В «Дерзании» его ждали дети — он обещал вернуться через год, который уже миновал. Мне жаль этих «задумчивых детей». Они вырастут и узнают такую вот сказку: налетел сильный ветер и сломал деревья, хлынул дождь; мокрая черная птица постучалась в окно.

Р.М. не вернулся во Дворец, а на наши вопросы ответил с грустью: «Не нужно возвращаться туда, где вы были счастливы...» История стара, как мир: кончился день, полный чудес, и в гости к детям пришли Филя, Степашка и Хрюша, а с ними, конечно же, - неизменная тетя Валя. Голосом, поставленным навеки в студии крепкого художественного слова, она объявляет, что пора спать. Дети плетутся к своим одеялам и подушкам, но сон не приходит.

Кажется, с уходом из клуба двух наших преподавателей (вскоре тяжело заболела Н.А. Князева) там миновал «серебряный век», чтобы когда-нибудь всё возродилось заново.

Нашей встрече на Светлановском, в гостях у Рудольфа Михайловича, все рады безмерно, хоть разговор и невесёлый. Мы уже не школьники, но всё ещё его дети: в комнате повсюду — красные яблоки, за окнами осень. Видно, что денег в доме мало, но Р.М. помчался за этими яблоками, узнав, что придет такая развесёлая толпа. Ничего красивее и памятнее этих осенних плодов придумать невозможно. Р.М. держит на руках моего сына, которому несколько месяцев, и поёт тихим голосом:

«Когда я был меньше любого птенца,
Я весь умещался в ладонях отца…»

Я начинаю забывать слова этих особых его песен, но голос всё звучит, и кажется, что нет ничего на свете, кроме добра и покоя. Он держит младенца так, будто не успел ещё разучиться: «Мои сыновья совсем недавно были такими». Это «недавно» — истинная правда, хоть мальчики у него уже большие. Что-то происходит иногда со временем внутри нас. «Знаете, - говорит он, - самое главное, что вы все вместе, хоть и выросли, что любите друг друга. Так и должно было случиться, если я действительно стал вдруг педагогом».

Вот что вспоминается здесь само собой, невольно приходит на ум: «Как я возлюбил вас, так и вы да любите друг друга; по тому узнают все, что вы мои ученики...» (Евангелие от Иоанна. Гл. ХШ, 34-35).

Несмотря на все аналогии, никто нашего педагога не обожествлял. Всё его человеческое было слишком на виду: простота речи, интерес к людям, сострадание к ним, уязвимость чувств. Был и тот человек, которого мы не знали - со своей болью, своими противоречиями, но всё это проскользнуло мимо, не задев, не ранив детей. В памяти остались доброта и мудрое спокойствие того, кто долго-долго живёт на земле.

Ему не исполнилось и пятидесяти. День прощания пришел к нам так внезапно, что слово «навсегда» до сих пор не уложилось в голове. Будто по самому простому поводу мы встретились небольшой толпой на остановке, потом долго ехали в троллейбусе, шли пешком по пустынной дороге, разговаривали, радовались друг другу, держали в руках дивные цветы. Люди старшего поколения и просто другие люди никогда не могли понять нашей «бесчувственности». Но, слушая над гробом торжественное художественное слово, мы оглядываемся друг на друга и видим одну и ту же горькую улыбку. Так улыбался иногда Р.М.: «Злых людей не очень слушай, просто им не повезло…» Будь то ложь и жалость к себе одних, либо невысказанная боль других людей — всё порой как на ладони, словно прощальный лес за прозрачной стеной.

Можно добавить лишь то, что все мы, конечно же, люди очень разные, как по роду своих занятий, так и по природным наклонностям. Некоторые бывают просто невыносимы для посторонних наблюдателей, да и для близких. Но, понимая это разумом, не можешь не радоваться даже простому факту нашего существования. Говорят, что так реагируют друг на друга бывшие соотечественники, оказавшись вдали от Родины. День, «когда приходят следом за друзьями в мой тёплый дом друзья моих друзей» — самый лучший.

Мой сын с раннего детства называет эту компанию НАШИМИ друзьями. У нас растут дети, и все они знают: «Самый хороший ребёнок на свете… тот, что здесь у меня на груди».

К предыдущемуВ раздел "ВОСПОМИНАНИЯ"К следующему
Система Orphus
Hosted by uCoz