К предыдущемуВ раздел "ВОСПОМИНАНИЯ"К следующему

КОГДА РАЗГОВАРИВАЕТ ДУША

Леонид Финкель

…Все, кто помнит Театр Юношеского Творчества при Ленинградском дворце пионеров, знают имя Рудольфа Каца, одного из тех детей блокадного Ленинграда, которого однажды привёл во дворец Матвей Григорьевич Дубровин. Учитель — так называли его — запирал двери, чтобы — неровен час — не проникли в них «генералы от педагогики», играл с ребятами в простые детские игры — ждал, пока они отогреются, оттают. А затем придумал театр, где всё будут делать дети — парики, грим, освещение, декорации и, конечно, играть спектакли…

Бессменным руководителем литературной части этого театра долгие годы был Рудольф Кац. Все его пьесы, которые затем разошлись по большим сценам, право первой постановки имели в этом театре. Здесь был его Дом. Здесь ему открылись все ухабы и рытвины, постыдные тайны истории его страны…

Мне и сейчас кажется, что в его пьесах персонажи всегда невыносимо страдают, кажется, еле удерживают обеими руками рвущуюся из груди душу, и только порой затихают, обессилев от муки, бросают наземь, и тогда по сцене расплывается красное пятно, словно кровь…

Все годы учёбы в Литературном институте им. А. М. Горького мы прожили в одной комнате: Рудик, его земляк Саша Подрез, Володя Липатов из Улан-Удэ и я.

Сколько шуток было здесь, сколько песен! То Коля Рубцов зайдёт, то Володя Насущенко, То Владик Шурыгин — всё это достаточно известные сегодня имена. Пели песни на слова Рубцова, а заканчивался вечер, как всегда, песнями Рудика: «Грибные дожди». Всегда смеялись над его песней об эвенках и эскимосах. Он умел писать и смешно, и грустно.

А учился он очень прилежно, у него были глубокие, серьёзные знания. По сути был круглым отличником и должен был получить диплом «с отличием». Позже всех отличников, в том числе и его, срезали на одном из госэкзаменов, кажется, по марксистско-ленинской философии. Видимо, это была установка. Занимался он в семинаре ректора института В. Ф. Пименова и Вишневской. Пименов знал Рудику цену и побаивался его, Вишневская хорошо к нему относилась, но всё же более охотно Рудик посещал семинар Виктора Розова…

Занимался обычно допоздна. И кончал день непременным письмом к жене. Я имел обыкновение просыпаться первым и утром приносил ему письмо из Ленинграда…

Вообще же в его присутствии все чувствовали себя как бы младше, чем он. При нём нельзя было сквернословить, плохо говорить о женщине. Дважды он приезжал ко мне в Черновцы, ездили в Карпаты, в Прибалтику, замечательную поездку совершили в Михайловское.

Это был удивительный собеседник. А как умел слушать!

В 1988 году вышла моя книга «Серебряные нити». В книге — семь рассказов. Я как-то признался ему, что всю книгу написал за семь дней. Каждый день — один рассказ.

Его письмо об этой книге, пожалуй, самое интересное, что о ней написано…

…В тот день мы стояли на берегу Финского залива: Рудик, Саша Подрез, моя жена Раиса и я. Не было только нашей любимицы — Ларисы, жены Рудика. Он ведь и жену себе выбрал под стать, женщину, у которой редкая интеллигентность и совестливость могли соперничать только с её красотой.

Мы бродили по репинским Пенатам, любовались могучими соснами, было тихо и ослепительно ярко. И вдруг Рудольф грустно произнёс, что вот мечты, дескать, всегда приходят в какой-то странной форме. Только что он получил предложение поставить свою «Учительскую». Это была пьеса, которая ждала своей очереди шесть лет. Она была рождена редким желанием понять друг друга во что бы то ни стало. Прежде всего это относится к детям и их воспитателям. И ему удалось найти слова, которые легко переходили из языка ученика в язык учителей…

Но было, оказывается, одно непременное условие её постановки: на афише должно стоять не имя автора — Рудольф Кац, а какой-нибудь псевдоним…

И тут мы, спутники Рудика, его друзья, дрогнули. Нам на миг показалось, что куда важнее его фамилии те мысли, которые, наконец, дойдут до аудитории, тот прорыв к детской педагогике, который — мы в этом не сомневались — осуществится благодаря ей. Конечно же, наш друг ответил категорическим отказом. Никакого «прорыва» ни в педагогике, ни в морали быть не может, когда в дело вступает ложь. Всё так просто, точно вырастало само собой, как дерево…

Пьеса эта пошла на седьмом или восьмом году после её написания.

Первая пьеса, которая прорвалась на большую сцену, называлась «Тили-тили-тесто». Её поставил в Москве в Центральном детском театре Илья Рутберг. Музыку написал Максим Дунаевский. После премьеры мы все вместе долго сидели, молодые, счастливые. И говорили, говорили, говорили. И только он молчал. Мне казалось, что он не с нами, что он уходит куда-то вдаль по улочкам, им созданным. И радом с ним дети, которые верят ему безгранично.

Облитые солнцем перроны,
Грибные дожди вместо слёз.
Какие смешные вагоны,
Какой голубой паровоз…
Приятель, садись по соседству,
В окно на прощанье гляди,
Страна под названием детство
Осталась у нас позади…

Эти стихи он написал, когда ему было двадцать лет. Он и ушёл от нас на голубом паровозе, оставив за окном дожди, беды и грёзы на сердце…

…В день, когда пришло известие о его трагической гибели, я лежал с воспалением лёгких. Позвонил Саша Подрез. Долго молчал в трубку. Я вдруг почувствовал, что задыхаюсь. Несмотря на запрет врача, мы с женой вышли на улицу. Город бурно отмечал какой-то праздник. Висели флаги. И мы, видевшие мир по-своему, решили, что флаги повесили в его честь.

Сейчас я понимаю, что гибель его была неминуема, предрешена. Фальшивая власть боялась таланта. Талант распахивал человека. И тогда видишь или сокровище, или пустоту.

Рудольф Кац был аристократом духа. Множество его пьес, которые запрещали в Москве и Ленинграде, шли на периферии. Ни Олегу Ефремову, ни Анатолию Эфросу, ни Лесю Танюку поставить его пьесы так и не удалось, не дали, несмотря на то, что каждый из них видел таинственный облик его незаурядного таланта. В его пьесах были запечатлены не только внешние события, не только лицо эпохи, но и душа автора — благородная, изящная, чуткая…

Перестройку он распознал сразу, почти предугадал, чем она закончится. В одном из писем (1988) писал: «После непрерывной двухмесячной работы за письменным столом вышел сегодня на улицу и обомлел — перестройка. Люди и так-то не в себе были, а тут и вовсе ополоумели… Хорошо, мне перестраиваться не надо. Пишу то же, так же, теми же чернилами…»

…Осеннюю сессию 1968 года в Литературном институте мы начали с «поминок по демократии» и тоста за свободу Чехословакии. Понимали, что свершилось нечто ужасное. Мы ещё, конечно, не знали, что в издательстве «зарубят» первую книгу талантливого Володи Насущенко и она выйдет, когда автору исполнится пятьдесят два года, не знали, что КГБ так и не выпустит из своего поля зрения роман Миши Мамонтова, на наш взгляд, замечательный, что надолго «закроют» стихи Вадима Перельмутера, что трагически уйдёт из жизни поэт Николай Рубцов, что жизненные передряги свяжут руки Саше Подрезу — речь идёт об очень талантливых людях. Но то, что у пьес Рудольфа Каца будет более чем трудная судьба — в этом мы не сомневались и тогда. Он написал очень много: «Осенние вольнодумцы», «Сцены у Пушкинского дома», «Бродяжки», «Прыщеватый мальчик в поисках истины», «Детская хирургия», «Михеев», «ХХ век. Пятница». У него были свои «болдинские» зимы, вёсны, осени… Он писал и писал. Но ни в одной пьесе не было ни про пионерию, ни про комсомол. «Кругломордых комсомольских работников» он и просто ненавидел.

Умирающий столетний французский писатель Бернар Фонтенель на вопрос врача: «Что вы чувствуете?» ответил: «Я чувствую, что мне трудно жить». Но к нему это чувство пришло перед самым концом. Рудольф Кац жил с этим чувством всю жизнь…

Его поддерживали Виктор Розов, Игнатий Дворецкий, с которым Рудик особенно сдружился, за «Осенних вольнодумцев» вступился Михаил Шатров, но Министерство культуры, Академия педагогический наук, ЦК ВЛКСМ, журнал «Театральная жизнь» с критиком Юрием Зубковым (Рудик называл его «мой дружок справа») всякий раз проявляли революционную бдительность», и ненавистное для них имя снималось с афиш.

В Ленинграде ему предложили вступить в Союз писателей. И опять мы, друзья, обрадовались. Но он решил воздержаться, не хотел жить старым багажом. И только когда пошли «Осенние вольнодумцы», «Сцены у Пушкинского дома», только тогда он решился…

Он не дожил до того времени, когда чиновники из министерства культуры стали аплодировать тому, что в своё время запрещали. Представляю, как коробили бы его их восторги, какими пощёчинами казались бы их хлопки. Вообще, будущее он представлял себе несколько по-другому, чем те, кто возглавил перестройку.

Есть у него пьеса «Бежим в Сократов» — про то, как ребята захотели, как в том анекдоте, «построить ероплан» и бежать в город Сократов, город учёных, порядочных людей и умных взрослых.

Где он, этот город? В районе Саратова? Или ещё где? И есть ли он? Драматург верил, что есть. Но в пьесе он как бы совершал путь, обратный общепринятому. Начинал с законченной работы и постепенно достигал незавершённости, оставляя простор догадкам и воображению зрителя. Это ли не величайшее уважение к публике, когда художник говорит ей: «Вот вам моё творенье, а теперь, если может, закончите его сами, в вашем уме и сердце».

В тот год я потерял больше, чем друга. Было ощущение, точно попал в ловушку иллюзорной перспективы. Вошёл в неё и не вернулся…

Выбросив за борт очередную жертву, советский корабль продолжал своё плавание, пока не затонул как «Адмирал Нахимов». А мы, точно пловцы, вынырнувшие на поверхность после схватки с гигантским спрутом, всё не можем прийти в себя.

Но и сегодня я ощущаю его незримое присутствие. Точно солдат погиб, а часы на его руке всё ещё тикают, всё ещё показывают точное время. Без его точного курса, без него у меня бы просто не было сил бороться за существование.

В одном из последних писем он признался: «Пришло время осваивать какую-то иную жизнь».

Он поселился в той части моей души, где в детстве рождались игры, а теперь сны.

Прелесть возвращения к личности Рудольфа Каца — талантливого драматурга и замечательного человека — в том, что в часы общения с ним разговаривает душа.

В моём архиве сохранилось довольно много писем (открыток, телеграмм) Рудольфа Каца с 1967 по 1988 годы. Почти все они адресованы мне или моей семье в г. Черновцы (Украина). Специально я ничего не отбирал: в каждом из писем — весь Рудик, которого занимают больше всего проблемы творчества и театра. Общеизвестно, каким нелёгким выдался для него последний период его жизни. Постоянное ограничение показа его пьес, глухое равнодушие театров в его родном Ленинграде (за исключением ТЮТа, разумеется, но это не театр, а Дом его), мучительная борьба с министерством культуры, Академией педагогических наук и прочими инстанциями рождали в нём неудовлетворённость более чем грустной советской общественной жизнью. Эта неудовлетворённость, по сути, и явилась причиной его болезни. Семья, друзья были здесь бессильны.

Хочу верить, что когда-нибудь появится возможность разобрать его архив, собрать письма и более широко — воспоминания о нём. Жизнь Рудольфа Каца — сама по себе произведение искусства. А это уже имеет самостоятельную ценность.   

Из писем Рудольфа Каца

1

Дорогой Лёня!

Спасибо тебе огромное за весточку. Читать её горько. Но за многие годы сомнений и прочих горестей я уяснил для себя одну очень важную истину: как бы ни было тяжело — стоять на своём и не продавать себя (подчёркнуто два раза — Л. Ф.). Ни в коем случае не идти по ветру и не поддаваться соблазнам. Только так можем что-то сделать. Может быть, это окупится при жизни, может, нет. А может быть, вообще никогда… Но уступить минуте нельзя — потеряв себя, мы теряем всё. Извини за сухие и жёсткие, может быть, слова, но это выстрадано.

Я всем сердцем и всей душой с тобой. Сейчас в подполье — пишу по договору с Министерством культуры пьесу о детской больнице — сам понимаешь, поломанные дети — не к 60-етию. Но другое писать не могу и не буду! (Подчёркнуто — Л. Ф.)

Живу один, мои все на даче. Пишу по 18 часов в день — и только так мы можем жить. Держись, мой дорогой, и не сдавайся!

Жду тебя в Ленинграде. Обнимаю.

Твой Р. Кац.

Всем твоим — поклон!

28 июня 1977 года

2

Мой дорогой Лёня!

Спасибо тебе за весточку.

Рад, что сказка идёт хорошо и нравится детям. Впрочем, что ты сделаешь это с душой и любовью, знал. Передай мой сердечный привет твоим актёрам, а тебе спасибо за труды твои.

Что касается сказки политической — не знаю, что и ответить. Я никогда не любил символов и всякий там обобщений — они не греют душу и никогда меня не привлекали. Я люблю живых людей, тёплых, из плоти и крови, и живую жизнь. Боюсь, поэтому такой сказки, которая нужна тебе (а я, мне кажется, понимаю, что тебе требуется), я написать не сумею. Если вдруг тебе понадобится что-нибудь доброе и смешное для детей — я в твоём распоряжении и к твоим услугам.

Личная моя жизнь — прежняя… Покупаем, наконец, с Максимом собаку, которую он спит и видит — так что скоро семья наша увеличится. Мика учится хорошо, но по-прежнему недостаточно высоко ценит авторитет учителя, о чём и сообщает вслух прямо с места — отсюда последствия. Но ему можно, он — Лопатин…

Родные мои Лёня, Рая и Серёга, я по-прежнему люблю вас и помню.

Не забывайте. Пишите.

Обнимаю всех вас

Ваш Р.

14 января 1984

Мой дорогой Наумыч! Что молчишь? Где ты? Ждали-ждали твоей весточки и обеспокоились. Получили ли нашу телеграмму на …летие? Как Раюха и Серёга? Куда собираетесь укатить? Или уже катите? 

Мы на всё лето в городе. По вине Министерства культуры, которое до сих пор не выплатило гонорар за «Сцены». Их премьеры распределились так: Москва — декабрь, Саратов — февраль, Горький — апрель. С «Михеевым» по-прежнему глухо, пока бьётся только один Шапиро через ЦК Латвии, но, кажется, я уговорил присоединиться Бородина. Нутром чувствую, что мне хоть чуть, но удалось в этой пьесе сказать нечто вразумительное о тоске по человечности. 

Я весь в новой пьесе. Мои ездят за город, хотя погода наша давно уже оставляет желать лучшего. Ларка скоро пойдёт в отпуск. 

Вот и все дела наши.  

Отзовись, Лёня! Не собираетесь ли в наши края? Ждём! 

Твой Р.  

2 июля 1984 года

Мой дорогой Лёня! 

Долго не писал тебе и поэтому даю отчёт во всех делах. Не писал, потому что засуетился и мотался по городам и весям, отсматривая свои премьеры, много говорил, слушал, выходил кланяться и прочая, и прочая, и прочая. Устал от этого страшно, хотя городов и весей-то было всего два — Горький и Саратов. Но для моего домоседского характера это уже путешествие вокруг света.   Итак, в Горьком видел два спектакля по «Сценам» — в ТЮЗе и в студенческом театре. В ТЮЗе спектакль плохой, говорить о нём не хочется. Абсолютно нет атмосферы, без которой эта именно пьеса гибнет, летит голый, как астероид. А в студенческом театре — спектакль прекрасный, Пронзительный, зрители даже плачут. И вообще ребята делают всё так искренне, с такой отдачей, что невольно поддаёшься обаянию их наивности и непосредственности. Стали мы с этими ребятами друзья не разлей вода, они уже успели погостить у меня в Ленинграде и сейчас срочным порядком ставят «Учительскую». В Саратове же спектакль очень хороший, они угадали именно то, что я написал, и получилось так, что актёры, объединившиеся вокруг него, стали в определённом смысле единомышленниками — это самое дорогое. И вообще они сумели открыть в пьесе много такого, о чём я сам не догадывался. К моему большому сожалению, премьера «Сцен» в Москве перенесена в очередной раз с лета на осень. Спектакль там почти готов, я видел первый акт — может быть очень интересно, есть интеллект, которого не хватает ни в Саратове, ни в Горьком — но беда в том, что Саша Бордуков, который его ставит, не на жизнь, а буквально на смерть враждует с Бородиным, который главный — и от этого все несчастья. И Леша мой приятель, и Саша мой приятель, и я в их вражду не лезу, но спектакль всё оттягивается и оттягивается — ты можешь себе представить — третий год уже репетируют, и всё из-за этой драки. Но поскольку он почти готов, появилась реальная надежда. Что осенью он всё же выйдет, так что сентябрь-октябрь проведу, видимо, между Москвой и Ленинградом.  

С «Михеевым» всё пока неопределённо, но у меня такое чувство, что он всё-таки вот-вот пробьётся, поскольку слишком много людей к сегодняшнему дню его знают.  

А главные события разворачиваются сейчас с «ХХ веком» (помнишь такой опус?) Поскольку пять лет назад, когда она была написана, мне было заявлено, что никаких проблем при социализме, тем более при развитом, нет и быть не может, я положил её в долгий ящик. Теперь же в связи с Указом выяснилось, что существует не просто проблема, а национальная трагедия, о которой я, собственно, и хотел сказать нашим советским людям. И вот я решил просто так, без всякой особой надежды, достать её из ящика и пустил по своим московским друзьям. Результат неожиданный. Поскольку Указ разрешил всем об этом думать, её сейчас читают другими глазами. На днях её обсуждение состоится на коллегии Мин-ва СССР (Симуков помог), её собирается печатать «Театр», а главное, она, кажется, принята к постановке на Малой Бронной (окончательно решится в сентябре). Ну, а поскольку возникла реальная угроза её постановки, я решил сесть за пьесу и написать многое заново — ведь за пять лет мы не то что думать — говорить стали иначе. Самое смешное, что все меня отговаривают, пугают, что испорчу, но уж всё хочу, коль выпадет мне удача в кои-то веки сказать слово со сцены — сказать это слово со всей доступной мне болью. Поэтому новую пьесу свою отложил, на днях запираюсь в Комарово и месяц отдам «ХХ веку»… 

Как ты, родной, и все твои?  

Нежно тебя обнимаю Р.  

3 августа 1985 года

Мой дорогой Лёня! 

…Будем считать, что ты переболел театральной болезнью — и хватит… Пиши повести и романы — душа твоя будет на месте… Я желаю тебе (и всегда желал) со сценой завязать! 

Мои дела несколько неожиданны. Я только что закончил пьесу «Сорок дней» и её впервые в моей жизни буквально вырвали у меня из рук, да не один театр, а сразу два на Москве — Ленком и ТЮЗ. Сейчас они решают между собой, кто же будет ставить (скорее — ТЮЗ, по слухам) и я на днях еду в Москву, поскольку репетиции начинаются незамедлительно. Это и приятно, и нет. Тебе могу сказать, что пьеса не ахти, она прямолинейна и малохудожественна. Но в ней есть одно достоинство — она злободневна, она взрывает многое в молодёжных делах, поскольку она о вере. И я допускаю, что если бы она была более глубокой и тонкой, её никто бы не взял. Ещё и сейчас вполне могут запретить, так как затронуто слишком много. С другой стороны — и проскочит она именно сейчас. И никогда больше. В общем, вернусь из столицы — напишу. А тонкий и психологический любимый мной «Михеев» опять отложен на будущий сезон. Но Министерство (наконец-то!) заключит на него договор (хоть сдохну) и мне твёрдо обещано, что в 87 году он пойдёт в Москве, Риге, Ленинграде (впервые!) — на днях я читал его труппе нашего Ленкома.  

Короче, внутренне я живу сейчас в каком-то бешеном ритме — в грудь так и колотятся новые пьесы (какая-то у меня болдинская зима).  Вернусь из Москвы — опять сяду.  

Семья в норме, всё развивается по плану. Ларка тебе кланяется. Раюхе и Серёге поклоны! Приезжайте! А мы вдруг разбогатеем — можем и к вам махнуть с бутылкою «Камю» (а что, плохо?)  

Обнимаю тебя, родной.  

Твой Р.  

27 января 1986 года

Мой дорогой Лёня! 

Спасибо тебе, друг милый, за письмо и прости меня, что надолго опять замолчал. Просто в жизни моей происходили кое-какие события, а именно: 

Я только что вышел из больницы. Полтора месяца пролежал в институте Бехтерева. Что лечил? Всё лечил. Ведь я обратился к врачам впервые за 43 года своей жизни и то под жесточайшим давлением… Да и сам уже чувствовал, что стою где-то у края…  

…Врачи, исследовав меня до последней жилочки, пришли к выводу, что срывы мои носят чисто нервный, депрессивный характер и прополоскали мои нервы наилучшим образом… Чувствую себя пока слабо, но состояние духа прекрасное, с самой юности такого не было. Второе: не помню, писал ли я тебе или не успел, что покинул службу и полностью перешёл на литературные хлеба. Теперь моя служба — мой стол и машинка. Трудно. Главные трудности, как ты понимаешь, материальные. Я не Михалков, и стихами про то, как всё хорошо, миллионов себе не сколотил. Но я рассчитывал, что первый год я и все мы продержимся на деньги от «Пушкинских сцен», принятых в ЦДТ. И препятствий к тому никаких не было. Но тут Москва подставила мне подножку. Репетиции, как и предполагалось, начались, премьера назначена на март. Правда, на малой сцене, поскольку на большой у них идёт уже «Учительская» и повторять на афише мою фамилию дважды даже такие расположенные ко мне люди не решились. Ну малая, так малая, бог с ней. Но репетиции идут, а денег нет. Случай крайне редки, но, как видишь, возможный. Министерство категорически против пьесы, не даёт «лита» и не платит денег автору, а сам театр расплатиться не может. Таким образом, театр, репетируя без позволения начальства, объявил как бы начальству войну. Но они воюют, а я без средств к существованию. Мои домашние, правда, всячески меня поддерживают и утешают и на всё согласны, но жизнь без денег, как ты догадываешься, нелёгкая. И когда, наконец, ЦДТ и Министерство помирятся, я не знаю. Вот так, брат.   И третье, пожалуй, главное. Я решил уйти из драматургии. Внутренне я много метался в последние годы и кое о чём в этом плане тебе писал, а сейчас это вызрело окончательно. Причин тому много, писать о них долго. Но Бог, видимо, знает, что делает. И я пишу сейчас прозу. Какую, рассказывать пока не буду, чтоб не сглазить. А может быть, пришло время всё в себе поломать и осваивать какую-то иную жизнь.  

Вот так, дорогой мой Лёнечка. Извини, что начал со своих дел и не поздравил тебя с Премьерой. То, что спектакль прошёл уже тридцать раз — прекрасно и думаю, на гастролях ты тоже будешь, а преграды? Где их нет. Но ведь ломаем же потихоньку, ломаем.  

О 50-летии Литина помню, даже знаю, что в юбилее выходит какая-то юбилейная про это книга и встретиться просто необходимо! Давайте всё сделаем, чтоб повидаться. Я со своей стороны обещаю.  

Обнимаю тебя, Лёнечка. Раюхе и Серёже привет от меня и всех моих.  

Заодно с Новым годом! Не серчай, если вдруг должно не буду писать — плотно сижу.  

Твой Р.  

Декабрь 1884

Мой дорогой Лёня!  

Несколько дней назад вернулся из Москвы… Всё было хорошо. Спектакль получился пронзительный и кровавый, потому что пьеса о лжи и ненависти. Эти, вообще-то не великие актёры сумели выложиться и сыграть подлинную жизнь, без фальши и сиропа, который принят в детских театрах… 

Короче, спектакль есть, и ещё будет, когда всё утрясётся в нём и задышит. Самое дорогое — реакция зрителя. Взрослые ребята, 16–17 лет, во всё поверили и смотрели неотрывно, и переживали, и хлопали, и дивились — что для них, привыкших к всякой лжи, не характерно.  Премьера (официальная с афишей и прессой) назначена на 12 сентября (вдруг будешь в Москве?). Сейчас сыграли пять пробных спектаклей, сдали главку, и уже пошёл шум. Уже есть у спектакля (и пьесы, конечно) искренние друзья и ярые враги — как всегда, учителя, директора школ и, самое неприятное, кругломордые комсомольские работники. Они до 12 сентября ещё могут здорово нагадить — ведь сейчас уже 10–15 процентов текста вымарано контролируемыми органами, но пока, играя в демократию, они в прнципе — за, а что будет к осени? Кстати, пришлось побиться за название. Я ведь назвал пьесу «Осенние вольнодумцы» (по сюжету в пьесе — осень), но сразу вопрос: почему осенние, а не весенние? Они сразу почувствовали горькую иронию в этих словах. Сразу после показа в Москве пьесу попросили городов двадцать, но стали все кромсать — местные органы не разрешили. Так что дай-то Бог хоть как-то пройдёт в столицах. «Сцены у Пушкинского дома» (они уже почти год идут) стала занимать критику — на спектакль не попасть. И, кажется, будут делать на центральной площадке к 150-летию гибели Пушкина. «ХХ век» переходит из театра в театр (уже без моего участия), сейчас её мусолит Морозов в театре Пушкина, но никто не решается, все хотят говорить смело, но больше лозунгами, чем жизнью. Потихоньку проталкиваю «Мечту о Михееве» (ей тоже уже три года от роду стукнуло), обещают «лит», но пока только обещают… 

А сам я (в очередной раз) ушёл в глухое подполье и заканчиваю пьесу «Поводырь» о моём дорогом учителе М. Г. Дубровине — это будет пьеса о честной жизни взрослого среди детей, учившего нас нравственности в этом храме.  

Вот тебе, Наумыч, краткий отчёт о последних делах.  

Дома у нас, слава Богу, покой. Макс уже полтора месяца в армии, пишет письма спокойные и хорошие. Служба идёт пока нормально. Ларка с Мишей в июле собираются в Карелию, а я — дома всё лето. Так что — приезжайте!!!  

………………………….. 

Как ты, дорогой мой? Как Серёга и Рая? Уже освободился от своего театрального лиха?  

Пиши! Обещаю отвечать регулярно.  

Обнимаю Р.  

10 июня 1986 года

К предыдущемуВ раздел "ВОСПОМИНАНИЯ"К следующему
Система Orphus
Hosted by uCoz